Милый друг - Страница 38


К оглавлению

38

— Белая лапка! Белая лапка! А я-то воображал, что это молодая женщина, вроде вас. Так это и есть Белая лапка? Хороша, хороша, нечего сказать!

В дверях показался слуга.

— Кушать подано, — объявил он.

Обед прошел банально и весело: это был один из тех обедов, во время которых говорят обо всем и ни о чем. Дюруа сидел между старшей дочерью Вальтера, дурнушкой Розой, и г-жой де Марель. Соседство последней несколько смущало его, хотя она держала себя в высшей степени непринужденно и болтала с присущим ей остроумием. Первое время Дюруа волновался, чувствовал себя неловко, неуверенно, точно музыкант, который сбился с тона. Но постепенно он преодолевал робость, и в тех вопросительных взглядах, которыми они обменивались беспрестанно, сквозила прежняя, почти чувственная интимность.

Вдруг что-то словно коснулось его ступни. Осторожно вытянув ногу, он дотронулся до ноги г-жи де Марель, и та не отдернула ее. В эту минуту оба они были заняты разговором со своими соседями.

У Дюруа сильно забилось сердце, и он еще немного выставил колено. Ему ответили легким толчком. И тут он понял, что их роман возобновится.

Что они сказали друг другу потом? Ничего особенного, но губы у них дрожали всякий раз, когда встречались их взгляды.

Дюруа, однако, не забывал и дочери патрона и время от времени заговаривал с ней. Она отвечала ему так же, как и ее мать, — не задумываясь над своими словами.

Справа от Вальтера с видом королевы восседала виконтесса де Персмюр. Дюруа без улыбки не мог на нее смотреть.

— А другую вы знаете — ту, что подписывается «Розовое домино»? — тихо спросил он г-жу де Марель.

— Баронессу де Ливар? Великолепно знаю.

— Она вроде этой?

— Нет. Но такая же забавная. Представьте себе шестидесятилетнюю старуху, сухую как жердь, — накладные букли, вставные зубы, вкусы и туалеты времен Реставрации.

— Где они нашли этих ископаемых?

— Богатые выскочки всегда подбирают обломки аристократии.

— А может быть, есть другая причина?

— Никакой другой причины нет.

Тут патрон, оба депутата, Жак Риваль и Норбер де Варен заспорили о политике, и спор этот продолжался до самого десерта.

Когда все общество вернулось в гостиную, Дюруа подошел к г-же де Марель и, заглянув ей в глаза, спросил:

— Вы позволите мне проводить вас?

— Нет.

— Почему?

— Потому что мой сосед, господин Ларош-Матье, отвозит меня домой всякий раз, как я здесь обедаю.

— Когда же мы увидимся?

— Приходите ко мне утром завтракать.

И, ничего больше не сказав друг другу, они расстались.

Вечер показался Дюруа скучным, и он скоро ушел. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варена. Старый поэт взял его под руку. Они работали в разных областях, и Норбер де Варен, уже не боясь встретить в его лице соперника, относился к нему теперь с отеческой нежностью.

— Может, вы меня немножко проводите? — спросил он.

— С удовольствием, дорогой мэтр, ответил Дюруа.

И они медленным шагом пошли по бульвару Мальзерба.

Париж был почти безлюден в эту морозную ночь, — одну из тех ночей, когда небо словно раскинулось шире, звезды кажутся выше, а в ледяном дыхании ветра чудится что-то идущее из далеких пространств, еще более далеких, чем небесные светила.

Некоторое время оба молчали.

— Ларош-Матье производит впечатление очень умного и образованного человека, — чтобы что-нибудь сказать, заметил наконец Дюруа.

— Вы находите? — пробормотал старый поэт.

Этот вопрос удивил Дюруа.

— Да, — неуверенно ответил он. — И ведь его считают одним из самых даровитых членов палаты.

— Возможно. На безрыбье и рак рыба. Видите ли, дорогой мой, все это люди ограниченные, — их помыслы вращаются вокруг политики и наживы. Узкие люди, — с ними ни о чем нельзя говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум у них затянуло тиной или, вернее, нечистотами, как Сену под Аньером.

Ах, как трудно найти человека с широким кругозором, напоминающим тот беспредельный простор, воздухом которого вы дышите на берегу моря! Я знал таких людей — их уже нет в живых.

Норбер де Варен говорил внятно, но тихо, — чувствовалось, что поэт сдерживает голос, иначе он гулко раздавался бы в ночной тишине. Поэт был взволнован: душу его, казалось, гнетет печаль и заставляет дрожать все ее струны, — так содрогается земля, когда ее сковывает мороз.

— Впрочем, — продолжал он, — есть у тебя талант или нет, — не все ли равно, раз всему на свете приходит конец!

Он смолк.

У Дюруа было легко на сердце.

— Вы сегодня в дурном настроении, дорогой мой, — улыбаясь, заметил он.

— У меня всегда такое настроение, дитя мое, — возразил Норбер де Варен. — Погодите: через несколько лет и с вами будет то же самое. Жизнь — гора. Поднимаясь, ты глядишь вверх, и ты счастлив, но только успел взобраться на вершину, как уже начинается спуск, а впереди — смерть. Поднимаешься медленно, спускаешься быстро. В ваши годы все мы были веселы. Все мы были полны надежд, которые, кстати сказать, никогда не сбываются. В мои годы человек не ждет уже ничего… кроме смерти.

Дюруа засмеялся:

— Черт возьми, у меня даже мурашки забегали.

— Нет, — возразил Норбер де Варен, — сейчас вы меня не поймете, но когда-нибудь вы вспомните все, что я вам говорил.

Видите ли, настанет день, — а для многих он настает очень скоро, — когда вам, как говорится, уже не до смеха, когда вы начинаете замечать, что за всем, куда ни посмотришь, стоит смерть.

О, вы не в силах понять самое это слово «смерть»! В ваши годы оно пустой звук. Мне же оно представляется ужасным.

Да, его начинаешь понимать вдруг, неизвестно почему, без всякой видимой причины, и тогда все в жизни меняет свой облик. Я вот уже пятнадцать лет чувствую, как она гложет меня, словно во мне завелся червь. Она подтачивала меня исподволь, день за днем, час за часом, и теперь я точно дом, который вот-вот обвалится. Она изуродовала меня до того, что я себя не узнаю. От жизнерадостного, бодрого, сильного человека, каким я был в тридцать лет, не осталось и следа. Я видел, с какой злобной, расчетливой кропотливостью она окрашивала в белый цвет мои черные волосы! Она отняла у меня гладкую кожу, мускулы, зубы, все мое юное тело, и оставила лишь полную отчаяния душу, да и ту скоро похитит.

38